Это ведь не мой пеликан, думал он. Свой-то я хорошо помню. Я накопил деньжат и купил его, когда мне исполнилось шестнадцать – о'кей, но тогда откуда же я помню тот, что он растоптал? Черт, я помню даже, что колок у пятой струны разболтан, так что ее приходится подстраивать после каждого номера...
Номера?
Какого еще номера? Ну да, я ведь выступаю в... как там это место называется? «Бомбежище» – вот как, в Венеции. Нуда, конечно, и мне двадцать пятьлет... тогда чего же, черт подери, я думал про восемнадцать или тридцать один?
И что, скажите на милость, я делаю в компании Соек? И почему прусь принимать причастие в трезвом виде?
Он задержался на мгновение, но смутное подозрение, что он здесь вовсе не случайно, только забыл, с какой целью, заставило его неохотно двинуться дальше. Он с опаской ощупал запястье и к облегчению своему убедился в том, что нож на месте. О'кей, подумал он, доиграем эту сцену до конца, только самого причастия попробуем избежать. Это, судя по всему, стадион Серритос, и по своим давним дням у Соек я помню, где здесь служебный выход с кухни. В общем, полагаясь на внезапность, быстроту и нож, я смогу выбраться отсюда и смыться в холмы за пару минут.
Облаченная в белое фигура сойера двигалась к центру поля быстрее, чем сужающееся кольцо причащаемых, и он проскользнул внутрь его за мгновение до того, как те остановились, коснувшись друг друга плечами. Десять долгих секунд он вглядывался в лица окруживших его людей.
– На колени, – произнес он голосом, напоминающим скрежет трущихся друг о друга бетонных блоков.
В наступившей тишине особенно громкими показались шорох и кряхтение, с которым все на стадионе подчинились его команде. Ривас, прищурившись, смотрел на сойера – белая ряса его сияла так ярко, что небо за ним казалось фиолетовым. Тот снова окинул взглядом свою паству, потом пересек круг и остановился перед девушкой человек за шесть справа от Риваса.
– Слейся с Господом, – произнес сойер, протянул руку и коснулся ее лба.
Она охнула, словно ее ударили под дых, и, выпав из круга, покатилась в грязь.
И вдруг Ривас все вспомнил: Берроуза, нанимающего его для избавления Урании, кошмар, в котором он видел ее, собственное беспокойство по поводу неожиданной восприимчивости к этой чертовой хищной религии...
Надо делать ноги, подумал он, инстинктивно потянувшись к спрятанному в рукаве ножу. Если уж примитивные трюки вербовщика с такой легкостью превратили его в улыбающегося зомби, что будет после причастия?
Но ты не можешь бежать, сообразил он в следующую же секунду, – не можешь, не пустив псу под хвост с таким трудом заработанную легенду дурачка-новообращенного, а вместе с ней и все шансы найти Уранию.
Но ведь и принимать причастия трезвым я тоже не могу, в отчаянии подумал он. Сердце его колотилось в похолодевшей груди, и, покосившись вправо, он увидел, что до него осталось всего два человека. Еще он заметил, что негромко всхлипывает, и ему стоило большого труда прекратить это.
– Слейся с Господом, – произнес сойер, дотрагиваясь до лба следующего паренька. Тот мешком осел в грязь, и Ривас услышал лязг зубов, когда голова его стукнулась о землю.
Ривас сунул руку в рукав, вытянул нож из ножен примерно на дюйм и прижал палец к режущей кромке. Потом сделал глубокий вдох и зажмурился.
– Слейся с Господом. – Ох. Шлеп.
Услышав, как шаги сойера замерли прямо перед ним, Ривас резко выдохнул...
... и с силой нажал пальцем на лезвие. Сталь прорезала ноготь и уперлась в кость. Боль пронзила его горячей, ослепительной вспышкой, и он заставил себя цепляться за эту боль, выкинув из головы все остальное.
Он даже не слышал, как сойер произнес положенное «Слейся с Господом».
Последовал бесшумный, оглушительный удар, и он провалился в ледяную бездну – такую холодную, что любое движение в ней (а он откуда-то знал, что в ней все-таки что-то шевелится и это «что-то» обладало разумом) казалось лишенным жизни. В какой-то древней книге он вычитал, что жидкий гелий закипает при температуре около абсолютного нуля... Все тепло его тела словно разом выдернули куда-то, но новое тепло вливалось в него через левую руку – через большой палец.
Тепло и холод словно раздирали его на части, и хотя он и сам разрывался между ними, остаток разума его тянулся к теплу, и он ощутил, как всплывает. Правда, то, что находилось в противоположном конце его души, оторвалось от него и теперь преследовало. Однако оно отставало, и скоро он уже не беспокоился ни об этом, ни о черном, ледяном разуме внизу.
Зато теперь его раздражали боль в бедре и липкая, в мелких камешках грязь на щеке. Он сел и огляделся по сторонам. Сойер ушел, хотя толпа по периметру поля никуда не делась, и все они стояли на коленях. Потом взгляд его упал на соседей по цепочке, причащенных.
Только двое-трое из них оправились от причастия, а может, просто и не теряли сознания, и теперь они глупо оглядывались по сторонам, словно пробудившись от глубокого сна. Большинство же оставались лежать в грязи. Некоторые дергались, остальные валялись как мертвые. У нескольких из тех, кого он мог разглядеть, шла кровь из царапин, полученных от падения или судорог; что ж, так его порезанный палец вызовет меньше вопросов.
Только тут он заметил, что голова его осталась ясной – такой же, как всегда, с нетронутыми памятью и личностью. Ба, его импровизация с болевой блокадой работала даже лучше, чем алкоголь, тем более что та, защищая от причастия, оставляла потом пьяным.
Эта мысль напомнила ему о пинте ячменного виски, спрятанной в клапане мешка, и он поспешно встал. Старательно изображая оглушенный вид, он побрел через поле к своей стае Соек.